Можно было бы начать с того, что узнавать о смерти близкого из новостей – ужасно, но, по правде говоря, в моменте источник играет довольно маленькую роль.
Если бы беда приходила одна, то этого текста никогда бы не случилось. В моем же случае беда со всеми ее составляющими пришла в сопровождении журналистов, breaking news и разрывающегося телефона.

Нора Соболь – выпускающая редакторка крупного международного СМИ, журналистка, продюсерка, колумнистка.
Вечером 21 декабря я, продрав глаза, открыла инстаграм, чтобы удовлетворить свое FOMO и узнать, что же произошло в мире за те пару часов моего сладкого отсутствия. И, пожалуй, впервые в жизни что-то действительно произошло, пока я спала.
Первая же публикация в ленте рябила бессмысленным набором букв: «Сегодня ночью умер наш близкий друг». Пару секунд пялясь в телефон я наконец вышла из инстаграма и набрала номер того самого друга, который точно не мог умереть – ну это же бред какой-то, друзья так не умирают. Трубку никто не взял. Тогда я позвонила нашей общей подруге, которая подтвердила: друзья так умирают.
Мы пропустим несколько вырванных из жизни часов, за которые я успела доехать до другой страны, пережить ряд панических атак, истерику и что-то, что, вероятно, со стороны напоминало психоз. Утром следующего дня я открыла двери квартиры модного новостроя в центре города, где собралось столько людей, что одной парой глаз мне пришлось пересчитывать всех с полминуты. Друга среди них не было, а в комнате, переполненной людьми, было неестественно пусто.
Итак, со смерти моего близкого не прошло еще даже суток. Наша дружба никогда не была публичной, мы не рассказывали друг о друге в интервью – а в последние годы и вовсе дружили чаще по телефону и в видеокружочках, чем в оффлайн. Но кто-то из коллег не просто узнал о нашей дружбе, а даже раздобыл мой контакт.
Я бы хотела сказать, что нашлась в тот момент и ответила «от испанского стыда за вас», но в реальности – я не помню. Скорее всего, сказала что-то грубое, вроде «идите в жопу, и по пути удалите мой номер».
Потом, в перерывах между подготовкой похорон, я слышала еще много разговоров с журналистами, писала и читала письма с просьбами перестать терроризировать близких и очень много злилась.
Нет времени объяснять
Оставаться этичным на фоне массовых трагедий или breaking news сложнее, чем в обычный вторник. Когда мы работаем с горем в мирных обстоятельствах – собираем human story, говорим с жертвой насилия, беженцем, бывшим политзаключенным, пострадавшим в катастрофе, – у нас в избытке есть один из главных ресурсов: время.
Мы можем подготовиться и подготовить нашего собеседника. Собственно, на этом и построен trauma-informed journalism – правила при работе с людьми, пережившими травму. Этот подход предлагает возвращать человеку хотя бы часть контроля: понятно представиться, объяснить цель разговора и условия публикации, дать возможность не отвечать, не начинать с самых тяжелых вопросов и не давить, если человек останавливается.
Травма может влиять на восприятие, суждения, память и способность человека последовательно рассказывать о произошедшем. Сразу после события журналист может дернуть человека буквально в тот момент, когда тот не способен собрать случившееся в нормальную последовательную историю.
Dart Center отдельно советует не давить, если человек не может вспомнить детали, а проверять информацию по другим источникам. То есть делать (внезапно) обычную журналистскую работу. В их рекомендациях есть еще одно важное для breaking news напоминание: если время у вас все-таки есть, не нужно автоматически превращать три первых услышанных слова в готовый текст только потому, что хочется скорее его опубликовать.
С этим легко соглашаться, пока у нас на экране не мигает условный красный breaking, пока конкуренты не выдали эксклюзив раньше и пока над нами не нависает нервный редактор с вопросами «ну что там? Уже готов? А теперь? А сейчас?» – а человек, который прямо сейчас находится в шоке, – не единственный, кто может дать нам яркий заголовок.
Движение ради движения
Современная новостная редакция существует не от дедлайна к дедлайну, а практически в одном бесконечном дедлайне. Reuters Institute разбирал эту проблему на примере экстренных новостей BBC и NHK: в цифровой среде недостаточно просто сообщить проверенную информацию – ее необходимо доставить так быстро, чтобы медиа оставалось для аудитории релевантным источником информации. Появление соцсетей и пользовательского контента одновременно ускорило сбор фактов и усложнило их проверку.
У этой гонки есть даже академическое описание. Исследование The Newsroom Dilemma, опубликованное в Economic Inquiry в 2025 году, рассматривает два противоположных стимула конкурентной журналистики: preemption и reputation.
Первый – страх, что конкурент опубликует историю раньше тебя; второй – необходимость сохранить репутацию медиа, которое не выдает фейки. Исследователи показывают, что при высокой ценности эксклюзива конкуренция действительно сильнее подталкивает редакции публиковаться быстрее. И отдельно называют breaking news – например, теракты или серьезные политические скандалы – типом новостей, особенно подверженным этой проблеме.
Даже Reuters пишет, что его журналисты активно конкурируют за возможность сообщать новости first and best, но там же главным принципом остается точность: получить информацию первым важно, но получить ее правильно – важнее. А в работе с людьми Reuters требует от журналистов чувствительности к пострадавшим, отказа от ненужной боли и сенсационности.
На бумаге эти правила вроде как даже не противоречат друг другу, но в реальности, как показывает практика, выполнить оба нередко становится задачей со звездочкой.
В Columbia Journalism Review еще в 2010 году описали механизм Hamster Wheel – «колесо хомяка». Автор концепции Дин Старкман говорил не столько о скорости как таковой, сколько о постоянном движении ради движения: больше контента, быстрее, выше, первее – ну вы поняли. И все это происходило на фоне сокращения редакций и роста производственной нагрузки. Собственно, за 16 лет ситуация точно не стала проще.
Очень наглядно эту механику описывал и военный корреспондент Крис Бут в тексте «Я больше не в порядке», опубликованном здесь же, на «Соли». В 1995 году он работал на Associated Press в Чечне. Тогда его конкурентам из Reuters удалось получить поистине эксклюзивные кадры последствий резни российского ОМОНа в местной деревне. Бут пишет, что редактор из Лондона давил, сможет ли он сделать то же, что коллеги. Когда журналисты несколько дней не могли пройти через блокпост, Бут заплатил военному 500 долларов и проехал на БТР. Материал он получил.
Спустя почти 30 лет журналист признает: его тогдашнее оправдание в духе «мир должен знать правду» кажется ему слабым: за решением стояли страх снова проиграть конкурентам и желание профессионального признания. И, пожалуй, важнее всего здесь не сам поступок Бута, а то, насколько хорошо он показывает разницу между нашей публичной аргументацией и мотивацией, в которой иногда неприятно признаваться даже самим себе.
Вот эту часть профессии мне как раз очень легко понять, ведь я сама журналистка, и не понаслышке знаю, что такое дедлайны. Я сама регулярно ищу источник быстрее коллег и сама знаю это неприятное, скребущее чувство, когда, набирая номер героя, я обновляю инстаграм и вижу его комментарий у конкурентов с плашкой «опубликовано минуту назад».
В верхней одежде нельзя, оставьте белое пальто у гардеробщика
Мне самой не раз приходилось стоять на перроне в -10, ожидая человека, вышедшего из заключения, чтобы именно наше фото стало первым. Приходилось в 4 утра звонить людям, только что потерявшим многомиллиардный бизнес, потому что журналисты в штатах уже не спят, а мы должны быть быстрее. Или назначать интервью на 2 часа ночи, потому что я увидела потенциально миллионный ТикТок, когда на нем было 4 лайка, но я точно знала, что к утру этот миллион соберет кто-то другой.
И далеко не все я делала «правильно».
Первым же вопросом я просила героинь рассказать мне об опыте насилия в детстве. Я сама подводила спикеров к цитате, которую уже придумала на заголовок, и это было неправильно. Но никто из нас не рождается с железным знанием, как работать с травмой, этому надо учиться. И я училась – долго, много, и нередко ценой ничем не оправданных неэтичных поступков.
Именно поэтому я не думаю, что выход из проблемы звучит как «не трогайте людей с травмой». Это была бы не только нереалистичная, но и откровенно плохая журналистика.
Человек, переживший насилие, может хотеть рассказать о нем публично, а очевидец теракта может обладать важной информацией. Поэтому работа с травмой – большой и важный кусок работы журналистов.
Даже профессиональные кодексы не запрещают обращаться к людям в состоянии горя или шока. Британский регулятор IPSO прямо пишет: журналистам можно обращаться к пострадавшим, потому что их свидетельства помогают понять и само событие, и его последствия.
Поэтому, мне кажется, этическая граница проходит не между «позвонить» и «не позвонить», а между тем, чтобы получить информацию и вытянуть ее любой ценой.
А не творю ли я херню прямо сейчас? Let’s check
В моем чек-листе есть несколько проверочных вопросов, которые я стараюсь задавать себе каждый раз, когда рука тянется к телефону.
Первый вопрос – насколько эта информация необходима.
Не «будет ли текст эмоциональнее, а заголовок кликабельнее с этой информацией?», а что именно потеряет аудитория, если этой информации в тексте НЕ будет. Я устанавливаю факт? Я проверяю версию? Я даю человеку возможность ответить на обвинение? Или мне нужен ответ на вопрос «что вы сейчас чувствуете», потому что без слез лид получается какой-то пресный?
У Society of Professional Journalists на этот счет вообще есть формула: потребность общества в информации необходимо сопоставлять с потенциальным вредом, а право собирать новости не дает журналисту карт-бланш на чрезмерное вторжение в личную жизнь другого человека.
Потому что общественная значимость и общественное любопытство – все-таки разные вещи.
Второй вопрос – может ли человек сейчас осознанно участвовать в этом разговоре. Это мы уже обсудили выше – подход trauma informed journalism.
Третий – что я буду делать в случае отказа.
И снова формула, на этот раз из рекомендаций IPSO: давление и повторяющиеся попытки контакта после того, как человек дал понять, что не хочет разговаривать, требуют отдельного и серьезного обоснования – здесь действительно есть серьезный общественный интерес?
И еще одна базовая вещь. Журналист не должен становиться человеком, от которого семья узнает о смерти близкого. IPSO выносит это отдельным пунктом: журналисты должны убедиться, что не сообщают родственникам новость о смерти или серьезном ранении – ни прямо, ни косвенно.
Потому что новость о смерти – это не просто информация, а момент острого шока. Близкий человек должен получить ее от того, кто может точно подтвердить случившееся, объяснить детали и остаться рядом, а не от журналиста, который внезапно звонит ради комментария и фактически превращает один из самых тяжелых моментов жизни человека в часть новостного процесса.
Инфляция эксклюзивов
Но что если звонок жене с новостью о смерти мужа – это и есть наш эксклюзив? Может, мы и правда узнали об этом первыми, и можем связаться с ней?
Что ж, давайте разберемся, что такое эксклюзив.
Хороший эксклюзив – это тот, что сообщает обществу информацию, которую без работы журналиста оно могло бы вообще не узнать. Например, расследование, новый факт в деле, признание источника – это так-то буквально одна из причин существования журналистики.
И у такого эксклюзива есть вполне приземленная профессиональная и коммерческая ценность. В 2013 году CJR опубликовал внутренний меморандум Wall Street Journal, где редакция прямо подчеркивала значение эксклюзивов как для самого издания, так и для карьерной оценки репортеров. То есть стимул максимально прозрачный и понятный.
У CJR есть весьма четкое разделение на real scoop и ephemeral scoop, то есть настоящий и эфемерный, мимолетный эксклюзив.
Первый существует благодаря журналистской работе: если бы репортер не докопался, общественно значимая информация могла бы не стать публичной. Второй – это информация, которая все равно скоро появилась бы, просто один журналист успел сообщить ее раньше другого. В таком случае на первом месте стоит внутренняя журналистская гонка, но никак не реальная ценность для аудитории.
А несколько лет спустя CJR уже отдельно опубликовал текст об инфляции самого слова scoop. В эпоху гиперактивной цифровой журналистики и соцсетей, само понятие эксклюзивов настолько обмельчало, что оправдывать им откровенно свинское поведение стало бессмысленно.
«Это есть только у нас» – не всегда хороший маркер
И тут я возвращаюсь к тому телефонному разговору после смерти моего друга.
И мне не дает покоя вопрос: а что именно в той ситуации вообще было бы эксклюзивом?
Или описание того, как мне больно? Что ж, технически его действительно не было бы больше ни у кого. Только эксклюзивность информации сама по себе еще не делает информацию ценной.
После того случая к привычному журналистскому вопросу «могу ли я получить этот комментарий?» у меня добавилось несколько менее приятных вопросов. А мне правда нужен этот комментарий? Он нужен мне именно сейчас? Что потеряет аудитория, если мы опубликуемся без него? Есть ли другой способ подтвердить нужный мне факт?
И наконец: чего человеку будет стоить мой кликабельный заголовок?
Аудитории действительно может быть критически важно знать, почему умер публичный человек. Но так ли ей важно знать, что чувствовала жена умершего, держа его холодное лицо в руках до приезда коронеров? Не думаю.
Наверное, я слукавлю, если скажу, что после всего произошедшего моя журналистская этика стала мягче или пластичнее. Скорее, в ней появился еще один обязательный пункт фактчекинга.
До звонка человеку в худший день его жизни я хочу проверить не только информацию, но и собственную мотивацию.
Потому что «я должна рассказать эту историю» действительно иногда означает, что общество должно ее узнать. Но иногда, как спустя почти тридцать лет честно признал Крис Бут, это всего лишь более благородный способ сказать: «Я не хочу проиграть».